Москва - ежемесячный литературно-художественный и
общественно-политический иллюстрированный журнал /Архив/
Олесь гончар
Далекие костры
Глава I
Происходит это там, где одна улыбка Ольги могла сделать тебя счастливым, а один ее посуровевший взгляд переживался как драма... Где нам с Кириком по шестнадцать, где мы уже с раннего утра царапаем в редакции перьями, готовя очередной номер нашей «Красной степи». Трудимся и тайком ожидаем, когда, будто шаровая молния, алетит к нам из типографии наша неизвестно в кого влюбленная Ольга Байцур.
Она в темном рабочем .халате, туго стянутом поясочком, щеки ее горят, глаза полны шального блеска, веселости и жизни. В одной руке — металлическая наборная каретка, в другой — текст, размашисто исписанный лист газетной рыжеватой бумаги. Стрельнула оком туда-сюда и — нашему старшему коллеге:
—Дядько Кочубей, что это вы здесь накарябали?
—Не разберешь? Ах ты ж, ягодка! — И Кочубей пробует потянуться рукой к девушке через стол.
—Прочь! Писать надо разборчивее, а не дурачиться... Что это за гусеница длиннющая?
—Да простое же слово: двадцатипятитысячник... Неужели не понятно?
—Такая уж непонятливая, — смеется, и в глазах скачут темно-карие чертенята. — Ну а это что?
—Черным по белому: «наверстать...» Наверстать упущенное, понимаешь?
И внезапно вытянувшись из-за стола, Кочубей уже хвать Ольгу пятерней за локоть. Заламывая ей стан, тянет девушку к себе, она отбивается, Кочубей, однако, привлекает ее все ближе, хищно-вато прикушенные губы его бледнеют в напряжении. Высвобождаясь из железных объятий Кочубея, Ольга все время смеется, видно, что ей даже по душе эти шалости.
Выскользнула наконец из объятий, отскочила и остановилась у порога, весело взбудораженная, поправляет растрепавшиеся волосы, а Кочубей, все еще с прикушенной губой, исподлобья смотрит на раскрасневшуюся шалунью, на ее невысокую,
стройненькую фигуру в сатиновом, стянутом поясочком халате, пропитанном керосином и заляпанном типографской краской. Рукава халата по-рабочему закатаны до локтей, чтобы удобнее было выхватывать буковки из ячеек наборной кассы, кисти рук хоть и испачканы, но какие они красивые, эти тугие, налитые силой Ольгинны руки. И мне, в Кирику знакомо их волнующее прикосновение: когда, закончив рабочий день, Ольга выскочит на крыльцо, случается, она и нас озарит своим вниманием на лету, шутливо прижмет к себе одного и другого:
—Ну, хлопцы, проводите меня сегодня домой? Али еще трусите? Мы знаем, что это шутка, Ольга ведь не принимает нас всерьез, что для нее зеленые эти юнцы?
Впрочем, иногда мы все же идем ее провожать, доходим до самого! полустанка, где Ольга живет, — она дочь железнодорожника. Чаще же всего девушка, торопясь домой, промелькнет мимо нас, даже не заметив, что мы вертимся возле крыльца, ожидая ее. Да вот и сейчас заскочила из типографии — мы для нее не существуем: все ее внимание Кочубею, нашему редакционному баламуту, который в небрежной позе сидит за столом и, ухмыляясь, манит Ольгу пальцем:
—Не бойся, рыбонька, подойди, что-то на ушко тебе скажу...
—Как вам не стыдно, дядько Кочубей, —притворно мрачнеет Ольга. — Услыхала бы эти ваши речи Олимпиада Афанасьевна... О, да вот и она как раз появилась на улице!
—Где ты там увидела мою каракатицу? — обеспокоенно поворачивается Кочубей к окну. — Она ведь сейчас в школе...
Ольга прыскает:
—Что — испугались? Знаем, как вы дрожите перед своей законной! Лукаво сверкнув глазом, плутовка опрометью выскакивает в коридор, а вскоре из типографии до нас через открытую дверь доносится! ее смех, она громко рассказывает своей напарнице Ирине и метранпажу Генриху Теодоровичу, как ей только что удалось разыграть Кочубея, напугав его неожиданным визитом Олимпиады.
—Вот чертовка! — прислушиваясь к ее словам, говорит с затаенным восторгом Кочубей и все-таки невольно опять поглядывает в окно, не появится ли в самом деле на горизонте Олимпиада Афанасьевна. Особа она весьма суровая, по его словам, просто-таки сущая ведьма, которая, кажется, и на расстоянии держит Кочубея в страхе господнем и под своим пристальным наблюдением.
Олимпиада Афанасьевна по возрасту старше своего супруга, ее никак не причислишь к нашим районным красавицам: когда по улице идет — переваливается с ноги на ногу, будто гусыня, к тому же природа наделила эту женщину сварливым характером,
и хотя в школе Кочубеиха занимает должность директора и по роду службы ей надлежало бы проявлять сдержанность, быть выше будничных страстей нашего городка, она, наоборот, сама разжигает эти страсти пуще других. Вечно сердитая, крикливая, Олимпиада ревнует своего Кочубей «к каждому телеграфному столбу», она убеждена, что «за этим Дон-Жуаном» нужен глаз да глаз, и если вечером шелестят, бывает, кусты монастырской сирени, которая как раз буйно
расцвела своим весенним цветом, если крадется там кто-то подозрительно, можно не сомневаться:
это Олимпиада Афанасьевна уже вышла на вечернюю охоту, уже дежурит, распаленная ревностью, выслеживает своего «товарища Песню».
Лаврин Песня — это псевдоним Кочубея, которому он в газете всегда отдает предпочтение перед собственной фамилией, да и нам кажется, что «Харитон Кочубей» — это вовсе не то, что «Лаврин Песня».
—Впрочем, своей фамилии вы могли бы не стыдиться, — заметил однажды нашему коллеге Кирик. — Бот у Пушкина: «Богат а славен . Кочубей»...
—Я не из тех Кочубеев, — последовал недовольный ответ.
—А из каких?
—Не знаю из каких, но знаю, что не из тех.
Сказано как отрублено — на этом разговор обрывается. Несмотря на некоторые странности Кочубея, мы с Кириком находим в нем и немало таких качеств, которые нам по душе. Теперешнее положение заведующего отделом далось Кочубею нелегко: из рядовых селькоров вышел, в свое время на него якобы даже покушение было совершено, и после загадочных ночных выстрелов Кочубей стал еще непримиримее к тем, кого следует разоблачать; не уклоняется от опасностей он и сейчас:
где вдруг прорыв, отсталый участок или свили гнездо чуждые элементы — Кочубей на велосипед и туда, в бой! Смельчак, искоренитель зла — вот кто он для нас!
В поисках фактов целыми днями рыщет по району товарищ Песня, а когда возвратится, вид у него обветренный, взбудораженный, будто с поля боя вернулся человек. Бросив велосипед в коридорчике, заглянет в редакцию, потом и в типографии гоголем пройдется в своей припорошенной пылью дорог юнгштурмовке, девчатам о трудностях дороги напомнит прищепка внизу на одной штанине Кочубеевых брюк — прищепкой он обязательно пользуется, чтобы не прихватило штанину цепью передачи во время езды.
—О, с прибытием! — завидев товарища Песню, воскликнет со своего рабочего места Ольга. — Мы тут без вас уже заскучали!..
—Разве? — Кочубей останавливается, окидывает Ольгу с ног до головы,своим прищуренным, чуть насмешливым взглядом. — Смотри, а то еще и поверю..
—Кто поверит — не пожалеет...
—Загулялись вы где-то, товарищ Песня, — подаст голос от своей кассы и Ольгина подруга Ирина. — Не причаровала ли вас там какая-нибудь вдовица?
—Не до чар, девчата, если район в прорыве, — нахмуривается Кочубей, и эта хмурость не сходит с его лица даже когда он возвращается в редакцию, к своему рабочему месту. Здесь он с озабоченным видом принимается доставать из полевой сумки свои записи, небрежно бросает на стол все эти собранные для газеты факты. Бывает, что каких-то фактов Кочубею все же не хватает, потому-то, подойдя к телефону-бандуре, висящему в углу на стене, товарищ Песня возьмется «наверстывать упущенное»:
долго и упорно крутя ручку, будет он кого-то вызывать, требовать добавочных сведений,
фамилий, а потом станет одной рукой что-то даже записывать, склонившись над аппаратом своим ястребиным носом. Порой голос его звучит совсем угрожающе, тон становится ядовитым, особенно когда с ехидцею следователя Кочубей пытается поймать на неточностях какого-нибудь несчастного председателя, улавливая все его увертки.
Но самое тяжкое для Кочубея начинается, когда собранные факты надобно изложить на бумаге. Пишется ему мучительно-трудно, во время работы шея напряжена, тонкие губы плотно сжаты. Эти сомкнутые, побелевшие от напряжения губы предвещают отрицательным героям гнев и ярость разоблачений, посыплется тогда на них сила разящих ударов, желчных намеков, угроз в ближайшее время «выжечь зло ка-леным железом»; зато когда работа завершена, искоренитель зла наконец расправит плечи, вздохнет облегченно и даже подмигнет весело, обращаясь к нам:
—Вот так, хлопцы: если уж ударить, так ударить! Чтоб до новых веников не опомнились... Чтоб и внукам было неповадно.
Товарищ Песня всякий раз испытывает потребность делиться с нами плодами своего творчества, написанное читает мне и Кирику вслух, делая на некоторых местах сильные ударения. Материал чаще всего будет острый, разоблачительный, оснащенный по большей части такими словечками, как «приспешник», «людишки», «вражеские недобитки», а если написанное бывает еще и приперчено народной пословицей, автор назовет свое творение фельетоном, под которым завтра в газете будет стоять знакомая всему району подпись: «Лаврин Песня». То, что выходит из-под пера
Кочубея, мы воспринимаем как бесстрашие газетчика, его принципиальность. Благодаря выступлениям Кочубея «Красная степь» пользуется репутацией газеты зубастой, а это сейчас немалый плюс. Переоценка ценностей если и произойдет, то лишь со временем,
прииных календарях, а пока что перед нами тот, на чьем хребте, как он говорит, держится газета, следовательно, помогать ему в работе мы считаем для себя вполне естественным делом. Правда, не может получить нашего одобрения явно пренебрежительное отношение Кочубея к правилам грамматики и пунктуации, ведь никаких знаков препинания он не признает, кроме своего излюбленного вопросительного знака, хотя и его чаще всего ставит невпопад. Скажем, в заголовке: «Наверстаем упущенное?» — непременно влепит именно этот знак, и понимай его как хочешь.
Самым главным для себя Кочубей считает сбор фактов, а все остальное, в том числе и пунктуацию, он оставляет нам, своим младшим коллегам, оказавшимся в редакции сразу же после семилетки.
—Оба вы ребята смышленые, с грамматикой в ладах, а вот заметки ваши разве сравнишь с моими? Не пойму, откуда у вас это примиренчество, этот гнилой либерализм? Не сбивает ли вас с панталыку наш непризнанный гений?
Это он так величает нашего друга Миколу Житецкого, по призванию поэта, а по должности — ответственного секретаря редакции, благодаря которому мы с Кириком после школы и очутились здесь, на газетной выучке. Микола — знаток своего дела, он пользуется доверием редактора, товарища Полищука, который в числе мобилизованных прибыл к нам из Харькова, из технического вуза, для укрепления местных сил после очередной чистки. Вот этому маленькому, в роговых очках, с буйной шевелюрой харьковчанину и поручено руководить нашей «Краcной степью», хотя в газете он никогда не работал, да, судя по всему, и не собирается в ней задерживаться. «Симпатичный очкарик, — отзывается о нем Ирина, — неизвестно только, женат он или нет?»
Утром, появляясь в редакции, Полищук прежде всего поглядывает на Миколину дверь.
— Ответственный уже есть?
— Чего захотели, — ответит на это Кочубей. — Вы еще не знаете нашего поэта, по утрам он любит нежиться часиков до десяти...
— Зато он по ночам работает, — напоминает Кочубею Кирик.
— Знаем, ночью он стишки сочиняет, романсы душещипательные, а толку с них... — Кочубей поглядывает на нас осуждающе. — Давайте будем ему потакать, пусть газета выходит без передовицы...
Редактор серьезно озадачен. - В самом деле, как же... передовица?
Передовицы, которую как обычно должен был написать Микола, разумеется, еще нет, и неизвестно, когда она будет.
— Он ее вам куплетами заменит, — с издевкой бросает Кочубей озадаченному Полищуку.
Не выказывая недовольства, редактор велит нам с Кириком метнуться к Миколе домой:
— Спросите нашего друга, не забыл ли он, что рабочий день в редакции начался.
Поручение нам по душе, мы быстро добираемся на окраину городка, где у немого деда-кирпичника Житецкий с сестрой снимает полдома. Как и следовало ожидать, застаем поэта в плену вдохновения: полулежа на обшарпанном диване, он задумчиво перебирает струны гитары, и наше появление его нисколько не удивляет. Гитара в руках у Миколы означает, что он сейчас, в эти минуты как раз подбирает музыку на свои, возможно, ночью найденные слова, ловит мелодию, но никак не может ее поймать. Не впервые нам заставать нашего друга в стихии творчества, когда он, как вот и сейчас, с мечтательным взглядом, в белой, вышитой сестрой сорочке с отложным воротником, далекий от будничных дел, предается занятию, которое для него превыше всего. Ловит и ловит какую-то еще неизвестную миру мелодию, взгляд его сосредоточен, глубок, золотистые вьющиеся кудри ниспадают
Миколе до самых плеч, — нам почему-то кажется, что такие роскошные кудри могли быть только у Байрона.
— Микола, редактор послал за тобой, передовицу ждет. Друг наш почти с недоумением возвращается в реальность.
— Садитесь, друзья... Вот Марина вернется да что-нибудь приготовит... Дух — это хорошо, однако плоть, братцы, тоже надо укреплять.
— А передовица?
— Передовица от нас не убежит.
Златокудрому нашему поэту мы оба не перестаем удивляться. Просто загадка, откуда среди наших несчастных измученных степей, среди жары и пыли, среди всех трудностей и суровостей жизни явилось такое нежное, хрупкое, как этот Микола, создание! Выходец из села, а руки белые и кудри золотые, в одухотворенном, с тонкими чертами, лице — чистота линий, чистота настолько необычная, что Кочубей в минуты раздражения за глаза называет поэта барчуком или херувимчиком. Видимо, имеет в виду он прежде всего глаза Миколы: большие, ясные и тоже какие-то одухотворенные...
Не много мы знаем об этом Житецком. Где-то учился, да недоучился, пел в каком-то хоре в Полтаве, а теперь здесь секретарствует, запечатлевает героические будни района в передовицах «Красной степи». Сейчас, однако, не борьба с сорняками, не свекловичная свинка у Миколы на уме.
— Послушайте, хлопцы, что у меня тут получается... «Далеко-далеко черноглазое счастье мое живет»... Нет, выходит что-то уж слишком минорное... Постойте, а почему это девчата из типографии называют меня «крученым панычом»*? (* - Крученый паныч - вьюнок) Как думаете, мне надо обижаться?
— Вовсе нет, — говорю я, с детства привыкший видеть эти красивые нежные растения, которые все лето вьются по тынам своими голубыми колокольчиками. — Ничего в этом обидного...
— А я ведь не из панычей, хлопцы, хотя и родился на панской воловне, в имении графов Кочубеев... Поэт из воловни — а, каково? Было бы смешно, если б не было так грустно
— Не грустно, а наоборот, здорово, — решительно говорит Кирик. — Ты — из народа! Будущие твои биографы так и напишут: при самом рождении жизнь прикоснулась к поэту своим теплым воловьим духом...
— Ты, Кирик, умеешь подбодрить, — смеется Житецкий, а потом вдруг мрачнеет: — Но я о другом сейчас думаю: кто все-таки сжег графский дворец в Диканьке? Чья варварская рука могла подняться на собранные в нем сокровища искусства? Это ж представить только — пеплом становились, на глазах исчезали тысячи и тысячи книг богатейшей библиотеки, где в кожаных переплетах, на разных европейских языках хранились могучие создания человеческой мысли. Плавились в огне уникальные изделия из художественного фарфора, серебряные блюда и кубки с гербами... На стенах сгорали выдающиеся картины и гобелены, в дубовых сундуках истлевали казацкие летописи... Два дня горело, на пятьдесят верст вокруг было видно грозное диканьское зарево... Не верьте, если вам скажут, будто это местные крестьяне пустили красного петуха, — предостерегает нас Микола. — Некоторые пустомели нарочно сваливают грех на моих земляков, дескать, это они, варвары... Вранье! Не знаю, как где, а у нас сами же крестьяне, создав дружину самообороны, день и ночь охраняли сокровища дворца. Не разрешали грабить, не пустили в хоромы даже музейных работников, прибывших из Полтавы... «Мы сами все сохраним, — заявили они приезжим, — ведь всюду здесь наши деды и прадеды оставили свой труд, драгоценнейшую мебель для дворца собственноручно делали из привозного красного дерева, так нам ли этим богатством не дорожить?» Берегли и все-таки не уберегли.
Сгорело, испепелилось все, а загадку утраченного Микола, чувствуется, постоянно носит в себе. Есть у него замысел — написать гневную поэму об этом акте вандализма, собирается наш поэт поехать в родные края, разыскать новых свидетелей, раскопать факты, но пока что он лишь сетует на собственную неорганизованность. Микола считает, что недостает ему собранности, надлежащей хватки, ведь, скажем, американский журналист Альберт Рис Вильяме, друг Джона Рида, хотя и далеко живет, а между тем посетил в свое время Полтаву, осмотрел в Диканьке остатки сгоревшего дворца, после чего издал в Нью-Йорке книгу, где якобы есть отдельная глава под названием: «Кто сжег дворец Кочубея и почему?»
— В одном я уверен, — отложив гитару, встряхивает чубом Житецкий, — мои земляки к этому пожару не причастны. Скорее всего, разбой был учинен одной из блуждающих анархистских банд, которые тут всюду кишмя кишели в годы гражданской войны... Спичка малая, а сколько великого сожгла!..
— Может, и не все сгорело? — пробует подбодрить Житецкого Кирик. — Может, что-нибудь удалось спасти и оно еще кому-нибудь откроется?
— Поживем — увидим.
Наконец возвращается Марина, Миколина сестра, костлявая, худая и, как обычно, словно бы заплаканная. Большая труженица эта Марина, руки ее никогда не отдыхают, все в труде и в труде. Вот и держатся брат с сестрой больше тем, что заработает Марина своим повседневным шитьем. Миколино секретарство — дело не очень-то прибыльное. Образование у Марины, как она говорит, три класса с коридором, что же касается. брата, то Марина его просто боготворит за образованность и таланты. Она уверена, что равного Миколе по уму и душе не найти даже и в Полтаве! Он и на гитаре играет, и поет, и стихи ему даются, и передовицу в газету такую отгрохает, что и редактора за нее где-нибудь там похвалят... Охваченные голодным нетерпением, ждем, чем эта добросердечная Марина угостит нас. В мгновение ока приготовила завтрак, выставила на стол все до последней крошечки — безграничная щедрость ее нам известна.
Укрепили плоть яичницей и потапцами — так у нее называется аппетитное блюдо из кусочков ржаного хлеба, приправленное свежим подсолнечным маслом и солью, — напились чаю с заваркой из вишневых веточек и уже после этого, довольные, выходим втроем на улицу. В лучах весеннего солнца предстает перед нами наш районный городок: его центральная мощеная улица протянулась на монастырскую гору, где белеет аккуратный домик — бывшая свечкарня* (* - Помещение, где производили и продавали свечи), строение с большими окнами, со стенами такой толщины, что их и пушкой не пробьешь. Цитадель! Именно в этой цитадели и разместилась наша «Красная степь», в одной половине — типография, в другой - редакция, а посередине, в сенях, громоздятся огромные рулоны газетной бумаги, на которых по ночам дремлет дед-сторож. Сперва и мы здесь устраивались, а теперь нам с Кириком разрешается куда больше -ночуем на редакционных столах.
Направляемся к свечкарне, идем, минуем раймилицию, нарсуд, сберкассу и другие учреждения, нашедшие себе пристанище в приземистых зданиях с прочными коваными дверями, с каменными полуподвалами и погребами, ведь когда-то в этом городке хозяйничало купечество. По праздникам бурлили тут огромные торжища, от которых до нас дошли только ярмарочные мифы. Заядлые крикливые прасолы, слетавшиеся черт знает откуда, разворачивали здесь буйную коммерцию, покупали, продавали, пускались в жульничество, ссорились, мирились, а закупив целые гурты волов и овец, да еще и жеребцов коно-крадских, перекрестившись благодарно в сторону монастыря, покидали городок до следующего лета. За время ярмарки купеческое племя по уши погружалось в грехи, благо, было где их замаливать — стоило лишь взглянуть вон туда, на монастырскую гору, где на главном куполе чистым золотом горел на всю округу ясный всепрощающий крест.
Следующая глава >>