Журнал Москва /Архив/
Москва - ежемесячный литературно-художественный и
общественно-политический иллюстрированный журнал /Архив/

Номера
№2 1988г.
№3 1988г.
№4 1988г.

Содержание:

Олесь гончар
Далекие костры
Глава III

Утро. Мы с Кириком уже убрали свои постели-подшивки, хотя, если бы можно было, спали, бы и до обеда. Друг мой, босой, длинноногий, стоит, заспанный, посреди комнаты, моргает глазами, взъерошивает пятерней чуб, размышляя над весьма важным для обоих нас вопросом:
— Где же позавтракать?
Талоны закончились, на новых еще не поставлены печати, поэтому неизвестно, как нас встретят сегодня у окошка фабрики-кухни.
— А может, поверят? — говорю с сомнением.
— Если бы тетка Немидора дежурила...
— А, была не была. Аида!
Из столовой мы возвращаемся в приподнятом настроении, плоть подкрепить удалось, а в редакции на Кочубеевом, самом близком к дверям столе нас ждет кинутая вразброс свежая почта: письма с мест от многочисленных наших корреспондентов, а еще больше бандеролей с райгазетами — путем обмена получаем их чуть ли не со всей Украины. Приходит Кочубей и сразу же принимается потрошить бандерольки с газетами, цепким взглядом просматривает чужие «район-ки», напечатанные на шершавой бумаге, набранные такими стертыми шрифтами, что текст порой и не разобрать. Мы с Кириком набрасываемся на продукцию неизвестных наших коллег, нам интересно, как подают они тот или иной материал, как заверстывают его, но особенно ищем мы в прибывших газетах литературные страницы с разными очерками и зарисовками, где первое место будет принадлежать пейзажам, колонки громких стихов, вышедших из-под пера таких, как и мы, преимущественно юных авторов. Хотя мы с ними никогда не встречались, знакомы только заочно, но благодаря этим литстраницам мы с ними пребываем вроде бы в необъявленном творческом соревновании.
— Вот послушай, — говорю Кирику, — как этот Тимко Журлывый дает кое-кому прикурить в своем «Этюде»: «Два года, как радио при сельсовете и колхозе молчит. Приемники есть, а массовое слушание не организовано. Голова* (* - Голова - председатель с укр.) Чичкало с пьяных глаз поломал один приемник, а другой голова это творение техники запер у себя в ящике на вечное молчание...»
— Да и у этих вот не лучше, — откликается мой коллега, — «молодежь едет на тракторе, с арбой на прицепе, в соседнее село на представление пьесы «Назар Стодоля», а саботажники взяли да и вырыли ночью ров поперек дороги, чтобы арба с людьми опрокинулась, когда будут возвращаться домой...»
Кочубей тем временем охотится за другим, слышим его победный голос:
- Ага, влипли, ротозеи!
Это он нашел наконец у наших соседей то, что искал: на последней странице их газеты петитом внизу набрана поправка, где отмечается, что по вине корректора в предыдущем номере допущена ошибка. Надо читать не так, а вот так...
— Головотяпы! Зеваки! — довольным голосом приговаривает Кочубей. -Пусть корректор шляпа, а где же был редактор? Где — секретарь?
— Говорят, у них трудности с кадрами, — пробует Кирик защитить соседей.
— Трудности — это буза!
— А что не «буза»?
— Все буза! Если притупилась бдительность, если не искореняют у себя гнилой либерализм!..
Оживившись, как после удачного улова, Кочубей шарит глазами по развороту чьей-то другой газеты:
— О, снова рыбка!.. Хлопцы, сюда! А ну, образцовый корректор, читай: что это? — Кочубей остро посматривает на меня.
— Не та буква, — говорю.
— Не буква, а тюрьма, - с ударением произносит он. — Тюрьма, дом принудительных работ, а сокращенно ДОПР...
— Ну, если за такое ДОПР... — пожимает плечами Кирик.
— А вы как думали? Не ту букву загнал, да еще в таком слове! Пусть скажет спасибо, если выговором отделается, — и он распечатывает еще одну бандероль. — О, знакомые! Сами теперь не пишут, готовое перепечатывают. Они, умники, во время выборов народных заседателей знаете какой номер откололи? Шапкой на всю страницу дали: «Лучших людей — в суд!» Лучших — в суд! — а?
Кирик хохочет, чуть не падает со смеху.
— Нет, это вы, наверное, выдумали! — обращается сквозь смех к Кочубею. — Просто анекдот.
— Какой анекдот? — хмурится Кочубей. — За такие анекдоты ого как далеко можно оказаться. Кстати, вам, смехачам, тоже надо быть бдительнее. Надо газету вот так и на свет посмотреть: что в ней с той стороны? Ну, а вы хоть какую-нибудь блоху поймали?
— Пока не ловятся, — говорю, пробегая страницу. — А вот материал Диканька дала горячий, о том же, что и мы с Кириком писали...
— Что ж там у них горячего?
— Об интернатских детях. — И далее я цитирую Кочубею отрывок: «Живут в колхозном интернате дети, у которых нет родителей. Дети находятся в невыносимых условиях, окружены холодными бюрократа-ми. Имеют всего лишь по одной грязной сорочке, не во что даже пере-одеться. И это в то время, когда ворох детской одежды в кладовой мыши едят. Дети худые, слабые. То, что варят для воспитанников ин-терната, поедает руководство колхоза. Правление ест, а детям скоро пухнуть придется».
— Хлестко получается, — одобряет Кочубей. — Вот так и надо их — под ребро!.. Ладно, хлопцы, на сегодня баста: я поехал. В Голтве кто-то действует «тихой сапой»: с таким трудом раздобыли сноповязалку, еще и хлеб не созрел, а они уже ее угробили. Жатва на носу, а их техника плачет...
Только Кочубей повесил полевую сумку через плечо, как в дверях появилась... Ольга. Карие чертики играют в глазах, лицо после ночного сна цветет, и причесалась Ольга в это утро на иной манер: надо лбом и на висках — завитые (для красоты) светло-русые, еще в капельках росы колечки...
— Где же ваши материалы? — с веселым упреком обращается Ольга ко всем троим. — Лясы точите, а нам потом возле касс до ночи?
— Ах, ягодка, как тебя покидать, — ужом выгибаясь, приближа-ется к ней Кочубей. — Еду вот в район, там ни шьют ни порют, а ты ж тут веди себя как следует, с совхозными не очень... И этим малолеткам давай отпор — у них еще молоко на губах не обсохло... Сегодня ты просто прелесть. — Рука Кочубея потянулась к Ольгиному лбу: — Как славно завилось у тебя это колечко...
— Прочь, ну вас! — отскакивает от него Ольга, будто ее током ударило, хотя мы и не уверены, в самом ли деле она рассердилась.
— Когда уже ты, серденько, станешь добрее ко мне? Или всегда вот так и будешь?
— Посмотрю на ваше поведение.
А как только он уехал, накрыв свои залысины тюбетейкой (память о борьбе с басмачами), Ольга сразу погрустнела. Постояла, задумчиво глядя в окно, и только после этого вроде бы вспомнила о нас.
— А ты, синеглазый, почему загрустил? — обращается она к Кирику и, зная, что он боится щекотки, внезапно изловчилась ткнуть парня под ребро так, что он аж подскочил. — Неужели влюбился в какую-нибудь?
— Ему некогда, он испанский язык изучает, — подает голос из-за своей ширмочки Парася Георгиевна, наша бухгалтерша. — Да и рано им еще до девчат, толком комплимент сказать не умеют.
Эта Парася Георгиевна — особа не первой молодости, мечтает о замужестве, которого пока так почему-то и не изведала, целыми днями сидит, как мышка, в отгороженном тоненькой ширмой закутке, пощелкивает на счетах, подшивает корреспонденцию и то и дело подкрашивает свои и без того яркие, вряд ли кем и целованные губы.
— Так будет материал? — На этот раз Ольга бросает взгляд в мою сторону. — Сколько мне еще ждать?
Я подаю ей листы текста, размашисто исписанные от руки.
— Это Сутула вчера оставил, у него тут просто крик души. И что в избе-читальне запустение, и что на конюшне тягловая сила ребрами светит. Конематок лишаи заедают — ни разу в речке их не купали... «Кони жалуются» — такое он название дает...
Как и все мы, Ольга уважает Сутулу. Селькор-правдолюб, он себя не щадит, при любой погоде, отмерив десятка полтора километров, придет к нам в «Красную степь», чтобы смелым словом разоблачить еще какое-нибудь безобразие. В редакции Сутула пользуется полным доверием: факты, которые он излагает, можно не проверять. Македон Иванович против истины не погрешит.
— Сутулу буду набирать охотно, — говорит Ольга, просматривая взятый у меня материал. — У него почерк разборчивый, и пишет человек без ваших выкрутасов... Вот у такого учиться и вам, бурсакам, — и, мимоходом дернув меня за ухо, Ольга исчезает за дверью.
Итак, рабочий день начался. Не дожидаясь Миколы, принимаемся обрабатывать заметки селькоров, редактируем еще один фельетон товарища Песни, который он нам оставил без точек и запятых, лишь со своими диковинными вопросительными знаками; принимаем по телефону имена ударников, которые откуда-то передает сам редактор,— эти имена должны идти в газете «шапкой»... А тут новая почта, самые свежие сигналы — вчитывайся, обрабатывай, переписывай...
Ко времени прихода Житецкого подготовленные материалы будут лежать у него на столе, ответственный быстро пробежит глазами написанное, сразу же определив, что чего стоит: это пойдет в запас, а это в корзину, а вот это — немедленно в типографию... Иногда он и свою руку приложит, там слово заменит, где-то подправит фразу, и мы будем поражены, как от одного Миколиного прикосновения материал в самом деле «заиграет»...
Редактор может появиться в редакции лишь тогда, когда уже надо подписывать номер в печать. До этого он будет где-то в районе или на каком-нибудь из многочисленных заседаний, да и вообще, кажется, главный наш смотрит на эту свою редакторскую должность как на нечто случайное и такое, что непременно должно завершиться его отъездом обратно в Харьков. Создается впечатление, что он постоянно ждет какой-то перемены в своей жизни, возможно, и в,самом деле товарищ Полищук уверен, что послан с бригадой товарищей в наш отстающий район для ликвидации прорыва, а когда дела улучшатся, он снова будет отозван в аспирантуру того же технического вуза, откуда его сорвали. Газета для него вещь, собственно, далекая, за все время он не написал для «Красной степи» ни одной строчки, целиком передоверяясь в редакционных хлопотах ответственному секретарю, которого считает — и не без оснований — богом газетного дела. К чести Миколы будь сказано, он своего редактора никогда не подвел, ни одна серьезная ошибка у нас не вкралась, и хотя из-за Миколиной неорганизованности и привычки откладывать до последней минуты написание передовицы Кочубею не раз казалось, что мы идем к провалу, что номер непременно сорвется, но в последний момент все складывалось надлежащим образом, и отпечатанная наша «Красная степь», приятно пахнущая типографской краской, своевременно, то есть в предрассветные часы, попадала в райотдел связи. Предыдущий редактор был уволен, как говорят, с треском, Кочубей иногда намекает нам, что произошло это не без его участия, надо понимать, что на разоблачительные сигналы товарища Песни где-то наверху обратили внимание. Мы с Кириком того редактора уже не застали, и когда после семилетки благодаря вызову Миколы оказались здесь, газету еще некому было подписывать, редакционное колесо какое-то время крутилось само собой, а об исчезнувшем редакторе даже разговоров почему-то не возникало, будто он улетучился, растворился в пространстве. Этот же, нынешний, маленький, подвижный человечек с черным высоким чубом, зачесанным назад — «за народ» (так прическа называется), нравится нам своей интеллигентностью, постоянной приветливостью, а в особенности же тем, что своей властью не злоупотребляет. А нас, хотя и в шутку, однако называет «личности». Другой вряд ли разрешил бы нам спать на редакционных столах, а этот ничего, будто и не замечает, к Миколиным опозданиям тоже относится спокойно. Зная, что девчата в типографии иногда копируют его манеру разговаривать баском, Полищук, нисколько не обидевшись, даже посоветовал им:
— Запишитесь в драмсекцию при райклубе. У вас есть данные. Вы, Ольга, могли бы, скажем, сыграть «Бесталанную»...
И девчата, кажется, собираются воспользоваться его советом.
Сколько Полищуку лет — неизвестно, но если присмотреться, в его взъерошенном чубе кое-где уже и седая прядка проглядывает, — для нас это признак того, что человек много думает. Странно только, почему он до сих пор ни строки для газеты не написал? Хотя сам он и не пишет, но когда, читая наши творения, выскажет тому или другому какое-нибудь замечание, оно, к нашему удивлению, каждый раз оказывается уместным. Иногда похвалит:
— Хорошо вы, хлопцы, о колхозных шелкопрядах рассказали... Популярно. Я даже представления не имел, что это такое — шелкопряд, а вы разъяснили.
К Миколе редактор чаще всего обращается по фамилии: «товарищ Житецкий»; между ними сложились приязненные, дружеские отношения. Иногда вечерами они допоздна ведут в редакторском кабинете доверительные беседы — не только об Испании и путях развития искусства, но и о личном; и вот спустя некоторое время и нам от Миколы станет известно, что в Харькове нашего редактора ждут друзья, любимая работа и что вряд ли он долго задержится у нас, потому что имеет какое-то касательство даже к тем, которые работают в его институте над расщеплением атома, — сообщение об этом однажды промелькнуло в газетах.
Ни для кого в редакции не является тайной, что мы с Кириком мечтаем о дальнейшей учебе, редактор тоже в курсе наших намерений и целиком их одобряет, даже наши литературные увлечения он расценивает как вещь в таком возрасте вполне естественную и заслуживающую разве что снисходительной улыбки. Совсем иначе относится к этому Кочубей, он считает, что литературные наши забавы — это опасное мальчишество, игра с огнем, и такая игра до добра не доведет. Однажды, когда мы в выходной день в безлюдной типографии принялись вдвоем с Кириком набирать свои стихи самыми лучшими шрифтами — светлым цицеро и дефицитным у нас курсивом, — имея намерение потом, хотя бы в одном экземпляре, напечатать свои творения на чудесной мелованной бумаге, предназначенной для продуктовых карточек, Кочубей, случайно нагрянув, задал нам такой нагоняй, что не знали, чем это и кончится. Думали уже, что из редакции вылетим. А он — странное дело — даже редактору не доложил. Почему воздержался от огласки, для нас так и осталось загадкой.
Когда мы просим у редактора разрешения на «Литературную страницу» в «Красной степи» (а об этом речь заходит при малейшем удобном случае), товарищ Полищук, чтобы охладить нас, напоминает:
— Извините за аналогию, но даже Гоголь не торопился с публикациями своих произведений, а кое-что и сжег... Куда же вам спешить?
И немедля дает задание одному из нас побывать в Солоницах, а другому в Дикопавловке, принять участие в рейде и развернуто, художественно написать о тамошних свеколыцицах.
— Ведь это настоящие героини!—деликатно объясняет он. — От зари до зари в поле, да еще и при харчах, известно каких... Вот для кого вы своих золотых метафор не жалейте!
Проявлять ко всему искренний интерес, вдумчиво вникать в жизнь — это, кажется, в самом характере нашего редактора. Несмотря на то, что в районе он сравнительно недавно, однако успел уже всюду побывать, передовиков знает поименно и настаивает, чтобы мы в своих писаниях видели людей не только в черном свете. Это последнее, конечно, касается больше товарища Песни, который после очередной летучки выходит из редакторского кабинета с кислой миной и, оглянувшись, сердито апеллирует к нам:
— Зачем мне этот гембель? Каждый раз с ним воюй... «Волк в овечьей шкуре?» Чем это название его не устраивает?
Размышляя иногда с Кириком над личностью редактора, мы никак не можем понять, почему этот человек был сорван с технического вуза и брошен вдруг сюда, на прорыв? Малоцелесообразным представляется нам такое дерганье, перебрасывание человека с места на место, да еще с места, где он, может, был во сто крат нужнее. Однако сам редактор ход событий не подвергает сомнениям, на его настроениях эти жизненные зигзаги, выверты судьбы вроде бы и не сказываются. Правда, однажды в нашем присутствии редактор признался Житецко-му, каким он, Полищук, был до сих пор невеждой и что, лишь оказавшись здесь, в глубинном районе, ощутил на себе дыхание живой жизни, где много нового для него открылось благодаря общению с такими людьми, как селькор Сутула. Почему у нас эти вечные прорывы? Как из них выбраться? И каким должен быть тон в такой газете, как «Красная степь», чтобы честный труженик испытывал не испуг, не унижение, а, наоборот, проникался большим уважением к себе, к своей личности?
Когда появляется свободная минута, товарищ Полищук, бывает, зайдет и в типографию, где девчата между собой называют его петушком за его по-петушиному взъерошенный чуб, станет этот «петушок» где-нибудь в сторонке и с искренней, ненаигранной заинтересованностью наблюдает, как люди работают, как быстро, проворно мелькают Ольгины руки " над наборной кассой, где в ячейках полно шрифтов. Даже и не глядя, она знает, где какая буква у нее лежит, и пальцы почти интуитивно выхватывают из гнездышка именно ту, которая нужна, крошечку металла (его называют гарт), и станет эта крошка в строку на свое место. Не прекращая работы, Ольга взглянет на редактора, подарит товарищу Полищуку свою милую и вроде бы даже снисходительную улыбку:
— Сутулу набираю, вот кто честно пишет! И к тому же не спрашивает, как тот одноглазый, имеет ли он право писать...
— Бельмастого этого пустомелю я бы и на порог не пускала, — добавляет со своего места Ирина.
— В шею гоните его, товарищ редактор!.. — И Ольга не пропускает случая состроить глазки товарищу Полищуку.
Но дольше всего редактор задерживается возле стола, где занят своим делом метранпаж Генрих Теодорович, он как раз верстает на металлической пластине страницу будущего номера. Работа нашего метранпажа, немца-политэмигранта, всех нас поражает свози виртуозностью.
По воле судьбы оказавшийся в типографии «Красной степи», Генрих Теодорович уже освоился здесь, все его уважают, хотя лишь из редка приходится слышать от него слово. Тучный, лобастый, в роговых очках, на вид — просто какой-нибудь профессор, Генрих Теодорович страдает сердечной болезнью, валериановые капли постоянно держит поблизости на подоконнике, хотя, кажется, совсем забывает о них, когда, как вот сейчас, колдует над версткой. Того, что рядом стоит редактор газеты, Генрих будто и не замечает: поглощенный работой, мастер не разрешает себе потерять ни секунды, ничто не способно отвлечь его, когда он, компонуя страницу, примеряет набор, сюда и туда переставляет гранки металла, вынимает или загоняет шпоны. Лоб орошен потом, Генрих Теодорович сейчас весь внимание, сосредоточенность — и так с момента, когда он приступит к работе, и до той минуты, когда наступит перерыв. Только тогда Генрих Теодорович вытрет руки о свой промасленный, будто кузнечный, фартук, и круглое лицо его просветлеет в облегчении. Вот теперь он позволит себе культурно передохнуть, в такое время мы увидим Генриха Теодоровича в нашем редакционном скверике, где он неторопливо примется за обед, который ему в кастрюльке принесет из дому белокуренький Иоганн-сынок, малокровный и трогательный в своей любви к отцу немчонок.
Генрих Теодорович из числа тех, кто вынужден был покинуть замученную фашистским террором Германию и кому предоставлено было убежище в нашей стране. Оказавшись в типографии «Красной степи», Генрих Теодорович довольно быстро освоился со своим новым положением. Правда, был он угрюм и молчалив, а изрядным брюшком сначала напоминал нашим девчатам буржуя с плаката. Однако работа его, мастерство полиграфиста высокого класса говорили сами за себя. В небольшом коллективе «Красной степи» этот гамбургский пролетарий сразу почувствовал себя равным, уважение людей далось ему как-то естественно, и произошло это, надо думать, прежде всего благодаря добродушному, покладистому характеру Генриха Теодоровича и исключительно ценному для типографии его профессиональному умению, хотя с нашим языком новоприбывший еще был и не совсем в ладах. Натура своеобразная, Генрих Теодорович без крайней нужды в наши перепалки встревать себе не позволит, пусть у нас гомон или даже нечто похожее на перебранку, а он, держась в сторонке, молчит, однако молчит как-то благосклонно и содержательно, что тоже вызывает к этому молчанию нашу симпатию.
Всегда ли мы надлежащим образом оцениваем уживчивость людскую, ненавязчивую тактичность в отношении к коллегам, добросовестность в работе, лишенную какой бы то ни было позы и крикливости? А все это нам как раз и открывалось в неразговорчивом метранпаже. В гости ему не к кому ходить, потому-то Генрих Теодорович и в воскресный день, бывает, наведывается со своим принаряженным сыночком в типографию, появится такой солидный, исполненный чувства собственного достоинства, празднично одетый, непременно при галстуке. Бюргер баварский — ни дать ни взять. Вместе с нами мастер просматривает свежую почту на редакторском столе, пока найдет свою цайтунг, издающуюся на немецком языке в Харькове. Эту газету Генрих Теодорович будет читать потом вместе с сыном в тени редакционного скверика, где оба они устроятся на уже упоминавшейся скамейке, сооруженной в свое время Никоном Тихоновичем, нашим дедом-сторожем, как раз напротив мельничного жернова. Склонившись лбами, отец и сын проштудируют свою цайтунг от начала до конца, вчитываясь в текст, изредка будут переговариваться между собой, и мысли их в это время, надо думать, будут далеко на Западе, от которого Генрих Теодорович считает себя оторванным только временно.
Наблюдая за ними из открытого окна редакции, мы с Кириком иногда пытаемся представить прежнюю жизнь этих людей, юность Генриха Теодоровича рисуется нам в героическом свете, ведь мы впервые видим пролетария с Запада, того, кто в своей гамбургской типографии набирал боевые прокламации, стоял в пикетах, а ныне, вдали от родного края, оказался по воле случая в нашей «Красной степи». Эпоха суровая, вверх тормашками летят людские судьбы, пришлось и Генриху Теодоровичу зацепиться аж здесь, вместе со своим бледнолицым Иоганном и рано поседевшей, измученной болезнями женой, которую мы иногда видим с покупками на базаре, или когда она с зонтиком направляется в аптеку. Ни родственников, ни близких — одни. Знаем, что мать Генриха Теодоровича осталась где-то на Рейне, не по ней ли он и тоскует, задумчиво засмотревшись иногда на мельничный круг, на клинопись зарубок, оставленных кем-то на граните? Иоганн тоже сидит возле отца притихший, будто всматривается мальчонка в свой завтрашний день, будто прислушивается, куда его позовет жизнь, какую дорогу ему определит, хотя никакое, даже самое богатое воображение не скажет, когда и кем возвратится в свою Германию этот вечно опечаленный сынок политэмигранта...
Пройдет выходной, и снова наступят трудовые будни. Генрих Теодорович в своем темном рабочем фартуке, по-профессорски солидный, с вспотевшим широким лбом, как обычно склонится над столом, самоуглубленно будет колдовать над металлом, примеряя набор и так и сяк, неторопливо верстая страницы нашей «Красной степи». Этим добросовестным бессловесным трудом он как бы утверждает свое пребывание здесь и саму целесообразность своей -теперешней жизни.
А под вечер, бывает, приходит Иоганн, ждет отца в скверике, чтобы вместе идти домой. Иногда дед-сторож, бывший когда-то в немецком плену, подсядет к мальчику, и тогда они, оба серьезные, поведут о чем-то беседу, возможно, как раз об этом гранитном степном жернове, лежащем перед ними и почему-то заинтересовавшем Иоганна. Однажды и мы из окна слышали, как старик объяснял Иоганну, касаясь палкой зазубрин в камне:
— Никому теперь, сынок, не легко. Может, и камню этому больно, так немой же — не скажет.
День за днем — и так вплоть до того чудесного утра, когда мы, еще и не очнувшись на столах, увидели в дверях Ольгу с букетом синих полевых васильков:
— Эй вы, сони, вставайте, а то и жизнь проспите!
Соскакиваем со столов, убираем свои «постели» (газетные подшивки), прикидываемся недовольными:
— Какая ранняя... Чего ты ни свет ни заря разбудила нас?
— Да уже вон солнце — в окна! И дело у меня, не ждущее отлагательства.
— Еще и дело... А кому эти васильки?
— Нравятся? У насыпи насобирала. Только не вам, неумытым...
— Наверное, Кочубею-Песне?
— Для него еще не посеяны... Событие у нас с вами, ребята, сегодня день рождения нашего геноссе!
— Откуда такие данные?
— Вчера случайно узнала от его жены. Поздравить именинника надо... Только вы не разболтайте раньше времени, пускай это будет для него сюрпризом!.. Букет уже есть, Ирина гвоздичек принесет...
— Ну, а мы? Дуэтом запоем, что ли?
— Будет и вам роль. Главное — чтоб остроумно, весело... Все уже в курсе. Парася Георгиевна пирог испечет, правда, с тертыми жмыхами... А вам поручение: составьте приветствие какое-нибудь шутливое, чтобы Теодорович жил до ста лет... И красной материи достаньте— стол застелить...
— Где мы ее достанем? — переглядываемся между собой.
— Вот так герои! А голова и два уха зачем даны человеку? В райкоме комсомола или в школе одолжите: праздник, мол... И не опаздывайте: ровно в двенадцать ноль-ноль быть в типографии.
Ольга сегодня была неузнаваемой: будто речь шла о ее ближайшем родиче — такую бурную деятельность развернула. С бухгалтершей перешептывается, Ирине о чем-то подмигивает, Ивану поручила вымыть шваброй крыльцо и пол в коридоре, а Кочубея даже по телефону разыскала в дальнем колхозе и велела, чтобы телефонограмма была...
Когда наступил торжественный час, все мы собрались в типографии, дружеским кольцом окружили именинника. Ольга первой вручила ему, ошеломленному от неожиданности, свои полевые цветы и, обняв Генриха Теодоровича, жарко чмокнула его в щеку. Ирина с гвоздиками чмокнула в другую, так что Иван-печатник при этом не совсем уместно воскликнул: «Горько!»
Редактор товарищ Полищук, попросив внимания, поздравил «славного коминтерновца» от имени коллектива «Красной степи», напомнил нам о международной солидарности, после чего Житецкий проникновенным напевным голосом прочел только что написанное стихотворение под названием «Матери политэмигранта», чем взволновал именинника до слез, Генрих Теодорович невольно даже за сердце схватился.
В этот момент Ольга, чтобы не допускать спада эмоций, подала нам знак, и мы с Кириком решительно выступили вперед со своим кумачом, на котором по-немецки было выведено наше общее приветствие: «Рот фронт, геноссе Баумгартен!»
Для именинника это слово было, видимо, в самом деле дорогим, он прижал нас обоих к себе, наклонился над нашими вихрами и застыл в молчании. Парася Георгиевна, решив, что ему стало плохо, кинулась к пузырьку на окне, чтобы накапать Генриху Теодоровичу валерьянки, но он вдруг отвел ее руку в сторону и, обращаясь ко всем, мягко, со смущенной улыбкой, произнес:
— Данке шён... Эс лебе «Красная степь».

Следующая глава >>

Hosted by uCoz